Этот текст требует некоторого пояснения.
Ибо, честно говоря, я сам не знаю, можно ли его с чистой совестью отнести к разряду произведений драматических, или это просто рассказ, написанный от первого лица. Ни театроведческое образование, ни опыт прочтения десятков монодрам ничуть не помогли мне разобраться в этом вопросе. А потому я просто принял волевое решение отнести сию душещипательную историю к разряду пьес. И еще для лучшего понимания стилистики этого скверного анекдота следует заметить, что настольной книгой рассказчика являлась «Москва — Петушки» Венечки Ерофеева.
Я так скажу, и поверьте, иначе и сказать невозможно, потому что как же иначе скажешь, ровным счетом никак. Одним словом, я вам скажу: любовь. Любовь, други мои, есть мерило всех мерил и аршин всех аршинов. Любовь как дождь. Как воздух. Как икроножная мышца. Куда без нее? Никуда. В смысле, некуда. Потому что вот так.
В общем, полюбил я однажды девушку по имени Катрин. Так-то ее, конечно же, звали Наташа, но мне хотелось, чтобы ее звали Катрин, и я называл ее Катрин в честь знаменитой французской актрисы Катрин Денев и известной русской песни про наберег-крутой. А надо вам сказать, сударики вы мои, что влюблялся я часто, безответно, безысходно и безотрадно как правило в девушек с носиком с горбинкой и с такой что ли надломленностью в чертах. В таких как бы слегка надтреснутых, подернутых и затуманенных.
Ибо беззащитность. Беззащитность влекла меня. Слабость и гордость. Ведь сам я слаб и бессмыслен, как килька, а мужику мучительно ощущать себя слабым, и нужно ему, чтобы кто-то рядом был еще слабее, чем он. Например, хомячок или женщина. Но женщина непременно надтреснутая. Со слезой. Не истеричная, а именно со слезой. С тихой, ненавязчивой, печальной слезою. И чтобы гордость. Чтобы слабость, печаль, стать и гордость. Чтобы от одного взгляда на нее мужчине хотелось помочь ей. Например, поднести пакет. Или найти выключатель. В общем, сделать что-то такое, что сам он может, а может он не много, ибо слаб.
Однажды, еще до Катрин, любил я Николь. Она была как крик олененка в ночи. Как букет настурций на груди усопшего пожарного. Как таящая барбариска во рту окаянного пионера. Особенно сильно любил я ее после коньяка. Вообще говоря, я почитаю коньяк за самый интеллектуальный и благородный напиток из всех, которые были созданы на Земле со времен Евы, Адама и деток ихних. Есть в коньяке потому что некая глубина, непознанность и нега. Никакая мексиканская бурда с лимоном, никакой виски или кальвадос не сравнятся с коньяком. Ибо в коньяке есть душа, история и полет, а в кальвадосе сивуха одна да тлен.
Нет, конечно, имеются еще водка, самогон и медицинский спирт, но, милые вы мои, сравнивать эти жидкости с волшебными переливами коньяка столь же нелепо как сравнивать Аппассионату Бетховена с Муркой. Одним словом, именно после коньяка любовь моя к Николь усиливалась многократно, и я ради нее мог совершать безумства. Например, чертать на асфальте под ее окнами кровью «Анюта, ты будешь моей» и потом стыдиться оттого, что не поставил в слове «будешь» мягкий знак. Но не потому не поставил, что крови не хватило, а потому, что аккурат на месте мягкого знака какой-то профурсет поставил свой пошлый Гелендваген. И от стыда и боли бил я в этом Гелендвагене стекла, а затем сам был бит хозяином Гелендвагена, рукою его и битой его, в руке дрожавшей. Но не от биты сей истекал я слезами, а от позора за вынужденную безграмотность мою.
Ах, да. Анютой я называл Николь в своем писании не по злобе, а исключительно по правде. Ведь настоящее имя у Николь было Анюта, а Николью я нарек ее в честь знаменитой артистки Кидман и любимого певца Расторгуева. Но не о них сейчас речь, а о Катрин, которую любил я безответно. Впервые я увидел ее во вторник.
Да, то был вторник. Час. Полночный час, когда на Спасской башне часы бьют часовых, дух Гамлета-отца выходит побродить по Эльсинору, а добрые коньячные пары переполняют суть мою блаженством. Я замер над компьютером, молясь, чтоб сайт знакомств послал мне Афродиту. Офелию — о нимфу. Что-нибудь, достойное внимания бродяги, мечтающего о большой любви. О капле счастья в океане ночи. Я ползал по страницам и мрачнел. Мрачнел и чах, и плакал, и сморкался. В платок. И вдруг! Увидел чудо я. Увидел ангела с горбинкой в переносье. Увидел кроткий взгляд, увидел вздох, увидел стон и гордый, и печальный. Увидел то, что в женщине искал. Волшебную, святую неприступность. И оробел.
Я оробел, как смерд. Как раб у ног патриция робеет. Я принял внутрь еще сто пятьдесят, но смелости не прибыло во мне. Она смотрела кротко и сурово. Одновременно. Словно лань и лев в одном лице. Пантера и зайчонок. Тушканчик робкий и бесстрашный тигр в одном флаконе. Я допил фуфырь. И пал без сил на дно своих мечтаний. Я полюбил.
Вот, в общем, как-то так. Обычно после первых двух бутылок я не робею. Я пишу: «Привет». И следом сразу: «Сколько?». Ибо не верю я этим лживым сукам. Я знаю их продажную натуру. Бывает, они посылают меня, и тогда вера моя в человечество укрепляется ненадолго. Но чаще они называют цену, и веру в человечество я теряю вновь. Они рассказывают, что отец их деспот, что очень хочется танцевать, а денег он не дает, и потому… О, боги! Да, я плачу им. А после пла́чу им вслед, страдая от мерзости мира и непереносимой пошлости бытия. Я хочу им верить. Я всякий раз надеюсь на отказ и презренье. И, получая их, я радуюсь. И в то же время негодую. Ведь отказ и презрение невыносимы. Я горжусь отвергнувшей меня женщиной и одновременно ненавижу ее, так как я не хочу быть отвергнутым. Я всякий раз надеюсь на отказ, но, получив согласие, ликую. Я радуюсь за себя и в то же время ненавижу ее. Я ненавижу отказавшую мне женщину, ибо обидно мне, и ненавижу не отказавшую, ибо не горда она. А не гордая женщина все одно, что полынь — сорняк и гадость. То есть я ненавижу женщин при любом раскладе и при этом боготворю их. И это, если не ошибаюсь, называется: сраный дуализм.
Однажды в Питере судьба меня столкнула с Анжелиной. Мы шли по Рубинштейна, по Сенной, по Лиговскому шли и по Марата. Сгустилась белая, словно горячка, ночь. Мы обсудили Шиллера и Гете. Я рассказал ей коротко про всё и пригласил в отель. Но Анжелина сказала «нет». И я поверил в Бога. Она сказала: нет, ее ждет парень. Жених. Любимый. Курицын Арнольд. Они со школы влюблены друг в друга. Ну а меня ей интересно слушать. Особенно про Гете и про всё. Мы обошли Исаакий. Холодало.
Я рассказал ей про футбол, про лес, про Троцкого и про Вильгельма Телля. Я выпил два по двести коньяку. И предложил пойти на боковую. В «Отель на час». Буквально заглянуть. Проверить, как там. Все ли там в порядке. Но вновь услышал: «Нет». Ибо жених. Арнольд. Со школы. Курицын. Любимый. И я еще сильней поверил в свет. Я чувствовал, что есть на свете верность. И все сильнее вожделел ее.
Под утро мы явились в «Кофе Хаус». Там никого. Лишь сонный официант разглядывает мух на абажуре. Мы удалились на второй этаж. И там в прозрачной пустоте пространства я овладел ей. Я покрыл ее, как покрывают ноги покрывалом. И тихо плакал Курицын Арнольд, во сне увидев, может быть, распятье. Или турник. А, может быть, турнепс. Заплачешь тут, коли турнепс приснится. Но, главное, заплакал следом я. Сухими, словно Шардоне, слезами. И снова мир померк. Но не о том я рассказать хотел вам. Извините.
А рассказать я хотел про Катрин. Про то, как завидев ее на «Мамбе», потерял я дар письменной речи и завис, словно Леново Йога на перепутье. Потому что ну что можно написать богине? «Привеееет»? «Как дела»? «Чем занимаешь жизнь»? Ну разве это не сумасшествие? Да ни одна богиня не ответит на такое. Даже не прочитает. Не взглянет. Не снизойдет. Как, вообще, мужчина сметь может обратиться к даме, коль дама та прекрасна? Клянусь вам, никак.
Ну спросишь ты ее, положим, как дела? Ну ответит она: «Нормально». И дальше что? Дальше-то что, родные вы мои? «Что делаешь?» А она, к примеру: «Книжку читаю». Ты ей: «Какую?» А она: «То́лстую». Или Толсту́ю. Например, «Кысь». И все. Не просить же ее рассказать краткое содержание толстой книги. В смысле, книги Толстой. В общем, нелепо это. Тем более, что мне же это совсем не интересно, а спрашивать то, что не интересно, глупо.
Я, замечу вам, и вживую-то знакомиться не умелец. Некоторые говорят, что это не сложно. Но врут они. Сложно это. Без коньяку никак. Мысленно весь разговор в голове прокручиваешь и понимаешь — тупик. Предложении на втором или третьем непременно будет тупик. Вот, скажем, курорт. И видите вы на курорте, предположим, наяду. Нимфу, так сказать, рек и ручьев. И как прикажете с нею заговорить? «Вы тоже здесь отдыхаете»? Так барану же ясно, что она именно это здесь и делает. Это же курорт, мать вашу, пляж, и она, бля, в купальнике. И тут ты, такой, король эпизода: «Вы здесь отдыхаете»? Всё! Сразу «кина не будет». Проще застрелиться до рождения. Это все равно, что спросить у космонавта в скафандре пред ракетою, не космонавт ли он. А с другой стороны, о чем ее еще спрашивать?
Однажды в Хургаде три дня не мог придумать я сюжет вопроса. Солнце клонилось к закату и восходило вновь, а я робел. Но вот однажды вечером все ж подошел я к ней в баре и, подойдя, спросил: «Вы часто здесь бываете, пардон»? Она ответила: «Нет» и отвернулась. Как та избушка перед Иванушкой. Как этот мерзкий куроногий билдинг перед Царевичем. Только в другую сторону. Вообще, мне мнится, что эпизод про Бабу Ягу есть ни что иное как фольклорная квинтэссенция пикапа. Привет, мол, поверни зад передом, и вот она уже кормит, поит, моет, все дела, а наутро не ропщет, не ноет и замуж не просится. В общем, повернулась изба ко мне задом. А я остался обтекать, как пешеход, оплеванный проехавшим мимо самосвалом. И ведь не обежишь же ее с лица со следующим вопросом. «А почему не часто»? Потому что с тобой просто не хотят разговаривать. И в этом плане под коньяк, конечно, легче.
Коньяк сбивает страх и устраняет робость. Стены перед тобой вдруг становятся зыбкими и мягкими как туман. Ты спокойно подходишь, берешь ее за бок и просто ведешь. Можно даже ничего не говорить. Или говорить что-то типа «ээээ». И в виртуальной вселенной так же коньяк снимает зажим и раскрывает душу. Он раскрепощает и размывает границы. Под коньяк жизнь становится легкой, как легкая атлетика, и доброй, как Добрый сок. Язык твой — враг твой, коньяк твой — друг твой. Но даже он не спас меня в истории с Катрин. Совсем не спас.
Пять долгих месяцев не смел я написать ей. Я открывал ее страницу, листал ее фотографии, любовался ликом ее, и станом ее. Не пошлым прокатным станом, а станом не пошлым, не прокатным, а девичьим. Она была хрупка, как куриный хрящ, печальна, как казацкая песня и строга, как учительница. Хотя, нет. Нельзя описать словами то, какой она была. Ее хотелось спасать, выручать, вызволять и выковыривать из лап проклятого Кощея. Вот чтобы Кощей непременно похитил ее, а я бы с мечом, на коне, весь в латах добрался до его яйца и вырвал из него заветную иголку. Или чтобы ее похитил Горыныч, а я бы рубал ему головы. Или крошил бы африканских людоедов в капусту. Или кого угодно, кто обижает ее. О боги, как я мечтал об этом.
Ведь для знакомства нужен повод. Без повода все выглядит искусственно и дико. В идеале она должна тонуть. Зимой в полынье. А я чтобы как раз шел мимо. Шел мимо полыньи. Случайно, но с веслом. И вдруг, о чудесная удача! — там тонет она, и я спасаю ее, и согреваю потом теплом своего полушубка.
Или чтоб на нее напали хулиганы. Пять человек. Свирепые как псы. Пять зверских, оголтелых негодяев. У всех ножи. В глазах циничный блеск. В зубах цыгарки, на руках наколки. Она в смятеньи. Ночь. Фонарь погас. Аптеки нету. Только волки воют, и ветер гонит вдаль кленовый лист. И тут из-за угла, простой и смелый, походкой твердой появляюсь я. Во взоре сталь. В руке газета «Правда». Или «Неправда», а, положим, «Спорт». «Советский спорт». Или стакан кефира. Не важно. Главное, что я пришел. Пришел и закричал: «Как вам не стыдно? Сдавайтесь, сударь! Тысяча чертей! Канальи! Руки вверх»! И резким хуком всех уложил. Всех разметал как пыль. Она вздохнула. Веки задрожали. И зарумянилась, как Колобок в печи. А я, простой и смелый, бесшабашный. Надежный, сильный, верный, удалой. Я подошел и, преклонив колено, смиренно произнес: «Позвольте лечь. Позвольте лечь у ваших ног, богиня. И охранять ваш сон, как центробанк. И днем, и ночью, и в жару, и в стужу. Позвольте рядом быть, чтоб каждый миг иметь возможность пить нектар блаженства из ваших глаз. О, не гоните прочь». И с той поры мы вместе. О, мечтанья!
Пять месяцев не решался написать я, дрожа как ольха и потея словно баскетболист. Я набирал какие-то нелепые строки и стирал их стремительно, и бил себя по рукам, и пил, и плакал, и снова пил, и спал, не раздеваясь, и не ел. И вот однажды я решился. Я написал дебильное: «Привет» и замер в предвкушении молчанья. Больше всего я боялся этого молчаливого игнора. Этого презрительного незамечания. Этого подтверждения того, что я ноль, червь и пустое место. Ведь я некрасив. Неумен. Неталантлив. Нестроен и неостроумен. Я жирен, лыс и туп. Я лысотуп. Я туполыс. И имя мне лузер, и прозвище мое дегенерат. И вдруг, о чудо, мне пришел ответ. И прежде чем прочесть его, я выпил. Из горла маленькую «Кенигсберга». Я выпил «Кенигсберг», закрыл глаза и кликнул на «прочесть».
Как описать вам, милые вы мои, мой страх? Ведь вот сначала ты боишься неответа, но, получив ответ, понимаешь, что еще сильнее боишься содержания этого ответа. Боишься, что тебя пошлют, унизят, втопчут в грязь, высмеют или, выражаясь поэтическим слогом, оборжут. Тебе хочется спрятаться за портьеру, умереть, уснуть, уснуть и видеть сны, но ты все-таки закрываешь глаза и кликаешь на «прочесть», а потом глаза открываешь и видишь там ответное: «Привет».
Вы спросите меня: что было дальше? Я вам отвечу: дальше было все. В том смысле, что мы переписывались, как умалишенные. Я рассказывал ей о своем разбитом несколько раз сердце, о детских страхах, о любимых фильмах и о своей собаке Глафире. Я вам еще не рассказал о Глафире? Простите меня. Это упущение, и я немедленно его восполню. Глаша — мастиф. Огромный, слюнявый мастиф. Она мне друг, сестра и главная в жизни радость. Ну, потому что собака не баба, собака не предаст — ей можно верить. Лишь однажды она меня огорчила, это когда перевернула мусорное ведро, и я в воспитательных целях надавал ей по лицу, а она, дрянь, укусила меня за кулак. Потом скулила, извинялась, плакала, я тоже извинился, и мы помирились. А однажды мы с ней даже ходили жениться.
Вернее, не то чтобы жениться. Мы ходили делать предложение ларечнице Жанетт, которую любил я в те поры. Жанетт была прекрасна. Она торговала на остановочном пункте кабачковой икрой, собачьим кормом и макаронами. Было в ней нечто искреннее, печальное, но не покорное. Приехала она из-под Пудожа, отец ее был алкаш, мать — воровка, а бывший муж — ублюдок. Она бежала из-под Пудожа прочь, добежала до ларька и там прибилась в ожидании простого женского счастья. Снимала она угол в коммуналке на Пушкинской, и хозяин ларька периодически удовлетворял с ней свои низменные инстинкты. И вот, узнав все это, я понял, что обязан спасти ее. Обязан вызволить из волчьего капкана нужды и унижения. Я должен жениться на ней, забрать ее из коммуналки на Пушкинской и привести в однушку на Луначарского, где мы будем смотреть кино, есть пельмени и рожать девочек с бантиками. Мысль эта созрела во мне в тот момент, когда, выпив немного коньяка и пива, я вышел выгулять Глафиру. Мы вышли с собакою на просторы, оглянулись окрест и поняли, что человека надо спасать.
И аккурат об это время из кустов навстречу нам выплыла практически тверезая Эльвира, которая пунктирно заходила ко мне в альков заради перепиха и ста пятидесяти водяры для сугреву.
— Куда путь держите? — спросила Эльвира, прикрывая черным от выпитых чернил языком дырку от выбитого жизнью зуба. — Куда ведешь ты своего Тотошку, Железный Дровосек?
— Жениться, — искренне ответил я, — в коммуналку на Пушкинскую. Жениться на Жанетт.
— А возьмите меня с собой, — попросила Элли. И мы пошли втроем по дороге, вымощенной желтым кирпичом — Железный Дровосек, Тотошка и Эльвира, — пошли втроем вызволять печальную, но не смирившуюся Жанетт из лап нужды и ларечника.
Мы пришли на Пушкинскую, позвонили в двери коммуналки, спросили у открывшего дверь старца, где проживает темненькая дива, и подошли к указанной двери. Я распахнул ее и увидал, что именно в тот самый миг бесстыжий ларечник удовлетворяет свои низменные инстинкты с девушкой моей мечты. Он обернулся, увидел меня, постороннюю черноязыкую бабу, огромного слюнявого мастифа и перестал заниматься сексом. Может быть, навсегда. Он встал и, прикрывшись тапками, бочком вышел в окно. А Жанетт спряталась под кровать и оттуда не хотела верить своему счастью. И тогда я сказал: «Тамара» (Жанетт, естественно звали Тамарой, а Нетамарой я называл ее в честь смелой девушки д’Арк и песни про стюардессу).
— Тамара, — повторил я, — выходи за меня замуж.
— Ага, — улыбнулась Эльвира.
— Гав, — подтвердила Глафира.
— Суки, — сказала Жанетт и вылезла из-под кровати.
А затем она произнесла все слова, которым в детстве научили ее отец-алкоголик и мать-воровка, добавив те, которые в минуты недостач исторгал из себя ушедший в окно ларечник.
Мы пожали плечами и вышли в дверь. А я в очередной раз тогда разочаровался в женщинах, не умеющих отличить форму от содержания. Но, впрочем, вернемся к Катрин.
Итак, мы переписывались год, и на исходе марта я решился. Вот, знаете, многие бабы не верят, что мужчина — существо зачастую нервное и застенчивое. Бабам мнится, что мужики все сплошь агрессоры и вурдалаки. Что кулак мужской дамокловым мечом всегда болтается над ихней дамской прическою. Они так и живут в вечном страхе мужского насилия и изнасилования. Идут по улицам и боятся, заходят в лифт — боятся, летят в самолете, плывут в пароходе, сидят на диете — боятся, боятся, боятся. Боятся и ненавидят. Высовывают груди белые из лифа, засовывают попы круглые в рейтузы, задирают юбки до подбородка и прям дрожмя дрожат от праведного страха. Страстно хотят они, чтобы мы захотели их, и страшно не хотят, чтобы мы их хотели. То есть, опять же, сраный дуализм, будь он неладен.
Меж тем мы тоже робки. Тех, кто мил нам, мы и сами боимся ужасно. Мы трепетны и не уверены в себе. Но я решился. Спустя год нашей переписки я пригласил ее в гости на пельмени. Я не знаю, какого ответа алкал я. Мне страстно хотелось, чтобы она пришла. Но я отчаянно надеялся, что она откажет. Ведь королевы не ходят к одиноким мужикам в гости. Гордые девушки не жрут пельмени дома у холостяков. Я жаждал услышать «нет». Но услышал «да». И возликовал, как Пирр после победы, и опечалился, поняв, что победа та Пиррова. Но недолго длилась печаль моя, ибо прийти она согласилась только с подругой. Или иными словами под охраною.
Подруга!!!! Друга!!! Руга!! Уга-га! Не будь тебя, как мне не впасть в унынье? Как защитить свой мозг от праздных дум, сжирающих его, словно пираньи? Как удержать свой разум на плаву? Ведь без подруги девушка — не дева. Подруга — это якорь, это груз, подруга — это тормоз и грузило. Подруга — друг. Подруга — человек. Ее зовут, чтобы чего не вышло. Я ликовал. Ведь получалось, что… я не отвергнут и она не сучка.
Позвольте оду женской дружбе спеть. Позвольте спеть про сестринское братство. Про чмоки-чмоки, про в руке рука, про лайки фоток и коменты лайков. «Красотка. Зайка. Умничка. Дружок. Дружок. Красотка. Детка. Красотулька». Как много в женской дружбе милоты. Как много неги, нежности и чмоков. Поддержки искренней и доброго тепла. И теплой доброты, и нежной неги. Подруга не предаст, ибо она — красотка, зайка, детка и дружочек. На этой фразе оду завершу и перейду к решающим событиям.
Они пришли ко мне — Катрин и кто-то. Я говорю «кто-то», потому что никак иначе не могу называть никого, находящегося близ Катрин. В тени великолепия ее всяк становится безлик и невзрачен, словно серый плащ на вешалке в прихожей. Словно тень, исчезнувшая в полдень. Словно прыщ, выдавленный вчера. Они пришли, застенчивые как застенки и неловкие как пауза. Я познакомил их с Глафирой. Глафира встретила их приветливыми слюнями. Катрин подарила ей свою улыбку. Не Катрин достала из ридикюля две Путинки. Пельмени всплыли.
Ах, что за чудо русские пельмени. Не самолепные и трудоемкие, а покупные — легкодоступные и демократичные. «Царь-Батюшка», «Три поросенка», «Государь». «Баба Люба», «Иркутские» и «Равиолло». «Морозко», «Цезарь» и «Малышок». Сколь много смыслов кроется в этих названиях. «Цезарь» и «Малышок». «Государь» и «Три поросенка». «Моя семья» и «Царь-Батюшка». Покупаешь ты, к примеру, «Трех поросят» и знаешь, ты купил пельмени со свининой. Все понятно. А вот если покупаешь ты «Бабу Любу»? Что там внутри? А если «Малышка»? Или, представить страшно, «Государя»?! Я бы на месте специально обученных органов обратил бы пристальное внимание и на тех, кто называет пельмени, и на тех, кто их ест. А потому во избежание проблем я покупал всегда «Сибирские». И было мне хорошо.
Я разложил пельмени по тарелкам. Достал сметану, кетчуп, майонез. Горчицу, хрен и уксус. Черный перец. Разлили Путинку. И вечер начался. Моя любовь сидела предо мною. Живая, теплая, надломленная вся, с надтреснутой душою и горбинкой. Она рукою правою пельмень накалывала вилкой и в раздумьи засовывала вилку в полость рта. Изящная, как статуя Венеры. Прелестная, как в поле василек. И гордая словно Тюдор Мария. Я любовался ею, я внимал жеванью нежному и легкому дыханью. Пельмени таяли, как между нами лед. Пельмени кончились, и Путинка кончалась. И вот она иссякла, как родник. Иссяк источник вечного блаженства. Она иссякла, я достал коньяк. Два по ноль пять. Чтоб всем похорошело.
После двух «Путинок» и двух «Багратионов» гости мои стали вести себя по-разному. Катрин словно бы повеселела и раскрепостилась, она будто бы сбросила с себя старинное ведьмино заклятие. Щеки ее порозовели, голос окреп, она достала телефон свой и начала безудержно звонить какому-то Пете и весело, жизнеутверждающе хохотать. Подруга же ее, напротив, увяла. Она как-то совсем-пресовсем поникла, стала икать и пукать. Я бы даже сказал, попукивать. На языке поэтов это состояние называется словом «развезло». И ей возжелалось прилечь.
Нетвердым шагом вынесла она себя из кухни. Естественно, как хозяин дома, я гостеприимно вызвался помочь и повел ее в сторону комнаты, где таился у меня диван, предназначенный для самых разных целей. А именно для сна и не для сна. Я уложил подругу на ложе и призадумался. Насколько был я в состоянии призадумываться после двух «Путинок» и двух «Багратионов».
Я размышлял. Я размышлял о том, что у любви не может быть изъянов. Любовь и пошлость, пошлость и любовь, две вещи несовместные, Сальери! Ведь пошл секс. Он грязен и смешон. Не эстетичен, некрасив, недобр. Секс это похоть, хрюканье и пот. Секс это зуд. И зудопроизводство. Не более, чем трение двух тел. Двух органов стремленье почесаться. Здесь нет любви. Здесь лишь животный зов. Инстинкт, лишенный горних поднебесий. Секс не любовь. И сексом оскорблять любимую не должен сметь мужчина. Иначе не мужчина он, а тварь. Для секса есть подруги у любимых. Те, что икают, пукают и спят. Слегка сопят. И лиц чьих не запомнить.
Так размышлял я, глядя на пускающую пузыри подругу Катрин, и все более склонялся к ней. Ведь о том, чтобы совершить подобное с самой Катрин, я не мог даже подумать. Даже мысли такой не мог я допустить. Ведь она ангел. А я чудовище. Она соткана вся из солнечных лучей и лунного света. Она создана для большой, человечьей любви, а не для этих животноводческих шевелений. А подруга… Подруга — это совершенно другое дело. Пьяная, похрапывающая зверюшка. Ее не жалко. Я примостился окрест и стал приноравливаться.
Я стал приноравливаться и провел уже, практически, все подготовительные процедуры. Я расчехлил, поднацелился и задышал. И в этот самый миг в комнату вошла Катрин. Грянул гром.
— Ты охренел? — сказала Катрин.
— Ты что творишь? — сказала Катрин.
— Ты сукин сын! — сказала Катрин.
И я перестал дышать.
— Как ты посмел? — сказала Катрин.
— Ты пидорас! — сказала Катрин.
— Йоп твою мать! — сказала Катрин.
И я захотел умереть.
— Что это ты тут вывалил? Это моя подруга. Ты животное! — кричала Катрин.
Подруга ее, пользуясь заминкой, натянула на себя приспущенные флаги и углубилась в храп. А у меня словно оборвалось все внутри. Я словно умер, вознесся и уже откуда-то сверху с тихой грустью наблюдал себя лежащего.
— У меня это самое, — пробормотал мой голос, и взгляд мой указал на то самое, что расчехлил я и до сих пор не зачехлил.
— Это самое! — вскричала Катрин. — Так подрочи!
И тут словно мозг взорвался во мне. Словно кто-то взорвал новогоднюю петарду прямо внутри моего черепа. Я не знаю, что на меня нашло. Обида, отчаянье, осознание того, что все закончилось, так и начавшись. Рухнувшая мечта, оторванные крылья, или две Путинки с двумя Багратионами заговорили во мне. Но, как бы то ни было, голос, мой голос, взял и произнес:
— Сама подрочи.
И тут все погасло.
Погасло все. Исчезло. Растворилось. Ушло, уплыло, провалилось в тартар. И в черной пустоте один лишь ветер свистел, свистящим свистом завывая. Он завывал, а я сидел внутри коробки черной и смотрел на черта, который черными чернилами чертил. Чертеж чертил на черной черепахе. Чертеж чертил на черепахе черт. И в чреве черепахи чертыхался Чертополох. Катрин пошла к дверям.
Она уходила, любезные вы мои. Уходила навсегда. Гордая и неприступная. Хрупкая, но крепкая. Слабая, но сильная. Шелест шагов ее замер в прихожей. Сейчас она застегнет свои боты, накинет мантию, поправит корону и исчезнет из моей конченой жизни навсегда. И тогда, видимо, чтобы обидеть ее, от бессилия и отчаяния, от безысходности и тоски я тихо произнес:
— А за пятьсот?
И ангелы зарыдали в душе моей, как дети. Я услышал легкое замешательство в прихожей. Потом шаги. Катрин возвращалась. Может быть, чтобы плюнуть в меня или убить.
— За пятьсот? — уточнила она. — За пятьсот можно.
И сделала мне то, о чем я просил.
* * *
Потом она еще месяца три заходила ко мне за пятьсот. Но однажды сказала:
— Знаешь, с тобой, конечно, хорошо и все такое. Но у меня все-таки есть парень. Петр. И я люблю его. Поэтому я, наверное, больше не смогу приходить к тебе. Ну, разве что поболтать.
Так что на свете все-таки существует любовь. Куда же без нее. Никуда. В смысле, некуда.
Конец
2018
sapiente quisquam numquam iste natus cupiditate reprehenderit magnam non in. placeat laboriosam sequi sed sint eligendi porro. quasi eos sed esse labore fugit unde quia aut voluptatibus et id voluptatum culpa. eius magni autem pariatur repellat reiciendis non quam corporis ut et consequatur qui et recusandae ut dicta qui sed illo.
sit nobis dolorum fugit fugiat autem hic et veritatis. molestias aliquam laudantium enim nulla beatae omnis voluptas expedita et inventore culpa sed unde numquam aspernatur molestiae officia nesciunt debitis quisquam est. minus quis ut asperiores accusamus dignissimos quisquam nihil architecto. quam voluptas molestiae provident quos et nesciunt ut id facilis doloribus aut.
iure minima nulla praesentium voluptatum aliquam natus eum magnam qui sit odio mollitia aut officiis eos ut. aut et aut consequatur porro amet nisi pariatur incidunt velit eligendi aut sunt culpa vel voluptatem quos doloribus. enim et nostrum et corporis eaque iure nostrum odit.